Не только Достоевский писал об Омске. Есть строчки о нашем городе и у Солженицына, Архипелаг Гулаг, книга 3.
В Омск Солженицын попал по дороге в Экибас. Точнее, не просто в Омск, а в наш знаменитый тюремный замок. Он, правда, не екатериниских времен, тут Солженицын немного приврал, он - середины 19 века http://omchanin.livejournal.com/840094.html. Интересно, а стоит он на госохране, как памятник?
Вот что он пишет:
Все эти вольности нас пуще раззадоривали, мы прочней ощущали под ногами землю, а под ногами наших охранников, казалось, она начинала припекать. И, гуляя во дворе, мы запрокидывали головы к белесо-знойному июльскому небу. Мы бы не удивились и нисколько не испугались, если бы клин чужеземных бомбардировщиков выполз бы на небо. Жизнь была нам уже не в жизнь. Встречно ехавшие с пересылки Карабас привозили слухи, что там уже вывешивают листовки: "Довольно терпеть!"
Мы накаляли друг друга таким настроением -- и жаркой ночью в Омске, когда нас, распаренное, испотевшее мясо, месили и впихивали в воронок, мы кричали надзирателям из глубины: "Подождите, гады! Будет на вас Трумен! Бросят вам атомную бомбу на голову!" И надзиратели трусливо молчали. Ощутимо и для них рос наш напор и, как мы ощущали, наша правда. И так уж мы изболелись по правде, что не жаль было и самим сгореть под одной бомбой с палачами. Мы были в том предельном состоянии, когда нечего терять.
Если этого не открыть - не будет полноты об Архипелаге 50-х годов. Омский острог, знавший Достоевского, - не какая-нибудь сколоченная из теса наспех ГУЛаговская пересылка. Это - екатерининская грозная тюрьма, особенно ее подвалы. Не придумаешь лучших декораций для фильма, чем камера здешнего подвала. Квадратное окошечко - это вершина наклонного колодца, там, наверху, выходящего на поверхность земли. По трехметровой глубине этого проема видно, что тут за стены. И потолка-то в камере нет, а глыбой нависают сходящиеся своды. И мокра одна стена: насачивается вода из почвы, подтекает на пол. Утром и вечером здесь темно, ярким днем - полутьма. Крыс нет, но чудится, что ими пахнет. И хотя своды свисают так низко, что до них местами достаешь рукой - умудрились тюремщики и сюда встроить двухэтажные нары, нижний настил едва над полом, у щиколотки.
Этот острог должен был бы, кажется, подавить те смутные бунтарские предчувствия, которые росли в нас на распущенной Куйбышевской пересылке. Но нет! Вечером при лампочке ватт на пятнадцать, слабенькой как свеча, лысый старик Дроздов, ктитор одесского кафедрального собора, становится у глуби оконного колодца и слабым голосом, но с чувством кончающейся жизни, поет старую революционную песню:
Как дело измены, как совесть тирана
Осенняя ночка черна.
Чернее той ночи встает из тумана
Видением грозным - тюрьма!
Он поет только для нас, но тут хоть и громко кричи - не услышат. При пении бегает острый кадык под сухой бронзой его шейной кожи. Он поет и вздрагивает, он вспоминает и пропускает через себя несколько десятилетий русской жизни -- и дрожь его передается нам:
Хоть тихо внутри, но тюрьма - не кладбище,
И ты, часовой, не плошай!