Календарь

Август 2024

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

   |  →

«Я не допускал мысли, что в Омске творится беззаконие…»

18:11, 24.12.2015  klaustromax

Оригинал взят у klaustromax в «Я не допускал мысли, что в Омске творится беззаконие…»


С. Баранов. Портрет М.М. Броднева. Х., м. 100х80. Сейчас находится в экспозиции выставки "Полярный круг Человечества. Земля Ямал" в МВК имени И.С. Шемановского, Салехард.

В самый первый приезд в Салехард в марте 2014 года меня поселили в маленькой гостиничке на улице Броднева. С этой улицы, которую я сразу прошел от начала до конца, и началось мое знакомство с городом.
По улице Броднева я несколько месяцев ежедневно ходил на первый мой салехардский «объект».
И когда я искал героя для задуманного аллегорического портрета на выставку к 85-летию ЯНАО, перебирал разных -  вдруг посоветованная коллегами-салехардцами кандидатура Михаила Митрофановича Броднева показалась наиболее правильной.



Родился в 1904-м в Красноярском крае, умер в 1971-м в Тюмени.  Работал в разных местах Сибири, потом на Ямале, потом в Якутии и опять на Ямале.
Человек своего времени - противоречивого, трудного, а часто и страшного. Арестован в 1937 году как «враг народа». Из двух лет заключения год провел в омской тюрьме. Был реабилитирован, получив к своей искалеченной с юности ноге еще цингу и туберкулез. Собирался устроиться в артель инвалидов чинить обувь.
Но уже в 1944 году стал председателем исполкома Ямало-Ненецкого округа. Буквально спас население Севера в послевоенные голодные годы, пойдя на конфликт с областными властями – это после тюрьмы-то! - и добившись в Кремле поддержки северных округов.
Всю жизнь изучал мир вокруг себя и стремился сделать его лучше. Написал множество научно-публицистических статей о жизни северных народов - прошлой, нынешней и возможной.

Над портретом я работал около двух месяцев и все это время читал воспоминания Михаила Митрофановича, изданные Л.Ф. Липатовой, старейшим сотрудником МВК имени И.С. Шемановского. Фрагмент привожу здесь:


«…В июне 1939 года я выехал в Салехард и принял дела конторы ГУСМП (Главного управления Северного морского пути). В ее подчинение входил весь водный транспорт. Заготовка пушнины, торговля.
В июле 1937-го года я выехал в отпуск в Москву. Здесь меня ждала большая неприятность. Мою бывшую жену с детьми высылали из Москвы как троцкистку. Она окончила Ленинградский коммунистический университет, а этот университет был имени Зиновьева, и во время партийной дискуссии поголовно проголосовал за платформу Зиновьева (в 1925 году)
… Начались массовые аресты. У меня было неспокойно на душе. Я не думал, что это может коснуться  и меня, но предчувствовал – произойдет что-то плохое. И предчувствие не обмануло.
… 27 сентября мне сказали, что будет партийное собрание. Обычно оно проходило в моем кабинете. На собрание пришли заместитель начальника НКВД Шаповалов и сотрудник НКВД Огнев. Объявили повестку дня, состоящую из одного вопроса: «О члене партии Бродневе». Секретарь доложил, что Броднев – сын кулака, связан с троцкистами, его бывшую жену выслали из Москвы. Я объяснил, что отца раскулачили ошибочно, что райисполком не утвердил раскулачивание, а жена не участвовала в оппозиционной борьбе, точнее, ее участие выразилось только в голосовании, но я с ней развелся не по этим, а по личным причинам, и теперь у меня другая жена.
Воцарилось молчание. И как ни призывал председатель собрания, никто не выступил. За исключение из партии проголосовали все. По предложению секретаря я вынул и отдал ему партбилет.
Шаповалов подошел ко мне и объявил: «Вы арестованы». Начался обыск в кабинете. Посмотрели бумаги. Говорят: «Теперь пойдемте». Повели на мою квартиру, Стася только вчера приехала. Стучу.  Предупреждаю: «Я не один». Увидев работников НКВД, она вопрошающе посмотрела на меня и все поняла, но выдержка ей не изменила. Начался обыск. Между прочим, никого не пригласили и начали копаться в вещах, а мы только недавно въехали в квартиру, вещи были в беспорядке и в чемоданах и узлах. Копались несколько часов. Жена сказала: «Он давно не ел, я его должна покормить». Разрешили. Стася подала мне еду и кружку. Я отпил и понял – портвейн. Она решила, что это меня успокоит. Я выпил кружку и попросил еще «чая». Налила вторую кружку. Раньше с такой дозы я хмелел. Теперь не подействовало.


Шаповалов рылся в книгах и бумагах, а их было много. Подбегает ко мне с пачкой бумаг и орет – что это? В руках он держал пачку бумаг на иностранных языках. Ответил, что это мои статьи, написанные и переведенные для иностранной печати, коммунистической. Пробурчал «проверим» и вернулся к своему занятию. Через несколько минут  опять подбежал ко мне: «А это что за список?» Объясняю.  Что это списки ненецких супружеских пар.  «Зачем?» Терпеливо объясняю, что мы хотели проверить, нарушают ли ненцы экзогамию. «А что это за хреновина?» Рассказываю о запрещении у всех первобытных народов брать жену в своем и родственном родах. У ненцев этот порядок сохранился. Разговор получился долгий, но, наконец, он спохватился и, выругавшись, сказал: «Умеешь заговорить человека». Больше я своих статей и списка ненцев не видел, как и других записей о ненцах, которые я вел для своей книги. Полкуля этих «улик» они забрали и позднее выбросили за ненадобностью. А для меня это была большая потеря.
… По дороге в НКВД мы мирно разговаривали с Шаповаловым на отвлеченные темы. Он обещал мне, что посадят меня в более свободную камеру, что мое дело разберут быстро.  Передал меня милиционеру и сказал: «В крайнюю». Меня ввели в тюрьму, открыли дверь – темнота, и сразу наткнулся на лежащего на полу человека. Тот покрыл меня матом. Зажег спичку. Камера полна народу, многие спят, прислонившись к стене – ни нар, ни вообще каких-либо предметов мебели в камере нет.
Оказалось, это была тюремная баня. Оставалось единственное свободное место на параше. Я сел на нее, но было шесть утра и многим потребовалось мое сиденье. Приходилось часто вставать. «Вот тебе и свободная камера, - подумалось мне. – А может быть, в других еще теснее».
Утром меня и еще несколько человек перевели в другие камеры. Я попал в шестую. Она была около трех метров в длину и четырех – в ширину. В ней оказалось восемнадцать человек. Спали только на боку – на спине уже не вмещались. Обычно в тюрьме соблюдается строгая очередь. Новичку достается самое плохое место, и мне указали место для сна на полу. Нары – для старожилов. Но знакомый молодой парень, посмотрев, что у меня нет вещей и одет я легко, предложил мне свое место на нарах. «Мне передали полушубок, я на полу не замерзну», - сказал он.
Помня обещание Шаповалова, я ждал, что скоро избавлюсь от этого «приятного» места. Другие тоже верили, что они не виноваты и с ними скоро разберутся. В общем, настроение было уверенное и спокойное. Рассказывали интересные события из жизни, анекдоты, негромко пели песни.  А один старик пересказывал несколько вечеров содержание книги «Тарзан».
Время проходило нудно. Шаповалов о своем обещании забыл. Прошел месяц, идет второй, третий.
… Из нашей камеры работали несколько человек. Если их охранял хороший милиционер, то к ним подходили ребята или жены. Через такую оказию удалось передать  заявление в ЦК Станиславе. Я тогда еще верил, что массовые аресты, избиение арестованных – явление местное, узнав об этом, ЦК проверит и накажет виновных, а мы пойдем по домам.
… Через несколько дней меня повели в отдел, поставили в ряд с другими арестованными. Я оказался рядом с Вануйто Николаем Ивановичем, которого хорошо знал. Тихонько спрашиваю: «Что здесь происходит?» Отвечает: «Жуть – увидишь».
Вошли милиционер Шишкин и начальник тюрьмы Зотов. Вызвали троих и скомандовали: «Гусиным шагом арш!» Арестованные на согнутых коленях пошли по комнате. Шишкин установил дистанцию и стал наносить им удары ногой в пах, стараясь попасть по яйцам, и когда это ему удавалось, жертва издавала дикий крик и, скорчившись, падала. Шишкин свирепел, и его сапог без разбору пинал упавшего по ребрам, по лицу. Первым потерял сознание поляк (фамилию не помню), его оттащили в угол. «Отойдет, хлипкая сволочь».
Но не все отходили.  Гоникберг Иосиф Ильич, старик 65 лет, мужественно переносил пытки и кричал: «Палачи, негодяи!» Это еще больше раззадоривало мучителей. С остервенением Зотов и Шишкин пинали старика. Он затих. Оттащили в угол. Прошло много времени. А Гоникберг не подавал признаков жизни. Зотов дотронулся до него и отскочил, понял – мертвый.
А ведь Гоникберг сидел в тюрьме до революции, был в ссылке в Обдорске.  И жизнь старого революционера так дико оборвалась.
Палачи свирепели, а в тюрьме началась паника, полоса самоубийств. Я до тюрьмы читал о садистах, но считал, что это исключительно редкая болезнь. В Обдорской и Омской тюрьмах, к сожалению, убедился, что многие наслаждаются страданиями других. Шишкин и Зотов – ярко выраженные садисты. Шишкин с наслаждением занимался своими ужасными делами многие часы, а после садился и с удовольствием и жадностью ел.  Они разнообразили пытки. Их фантазия была неистощимой и дикой. Одну пожилую женщину завернули в ковер и методично, со смехом, выщипывали ей волосы на половом органе, при этом дико смеялись. Ад. Но даже черти вряд ли способны на такое.
Большинство не выдерживало пыток и подписывало все, что предлагали следователи. Была надежда, что суд или тройка разберется, и дикость обвинений будет снята. Но и эта иллюзия рассеялась.
Арестованных стали выводить рыть подвал под зданием клуба. Зачем? Дальновидные правильно определили: «Здесь будут убивать». И через несколько дней это подтвердилось. Зотов начал вызывать и уводить по три человека. Вывел человек пятьдесят, большинство из них были пожилыми спецпереселенцами.  Мы решили, что их освобождают. Некоторые, и я тоже, спросили: «А нас скоро?».  «Успеете, » - ответил он. Через короткое время узнаем – всех их расстреляли в подвале. Это происходило днем в центре города. Стреляли из малопульки, и не всех убивали. Недобитых начальник милиции Седычев добивал колуном (топором).
В тюрьме много говорили об этом, передавали страшные детали убийства, якобы подслушанные от дежуривших милиционеров, а больше, вероятно, сочиненных. Паника росла. Один арестованный повесился на шнурках от ботинок, другой перерезал себе вены. От одного спецпереселенца требовали подписать, что его сын – руководитель организации, подготовляющей восстание спецпереселенцев. Он не подписал, его без сознания бросили в камеру, а ночью он отрезал себе язык.
Нас с Борисом Розенбергом оставили в коридоре вдвоем. Решили, что надо панику прекратить. Договорились, что вернемся в камеры и скажем, что слышали о приезде комиссии для проверки отдела, и что теперь произвол прекратится. И несколько дней из тюрьмы никого не вызывали. Видимо, после массового расстрела палачи отдыхали. Тюрьма успокоилась, самоубийства прекратились.
Я потерял хорошего соседа. Рядом со мной спал старик Ионыч, по фамилии его не называли, и я ее не знаю, точнее – забыл. Он был выслан как кулак, но, по его рассказам, он содержал сироту, лет с четырнадцати, она выросла и жила у них как дочь. Признали, что это скрытая батрачка, и раскулачили. Он считал, что в ссылке ему живется лучше, зарабатывает хорошо, построил дом, имеет корову, свинью. Это был добрый человек, устроившись в Салехарде, он перевел денег своей «батрачке» и она приехала к нему. По натуре – тихий, скромный человек. Его вызвали. «Пойду к старухе, встречу твою, расскажу, как мы тут отдыхали. Оставляю тебе котелок». Особенно диким показался мне расстрел этого человека.
В ту же партию попал заведующий окркомхозом Мельбарт. Это был латыш богатырского телосложения, добрейший по характеру. Его обвинили в шпионаже и долго истязали. Его супруга первой из наших жен опубликовала в газете отказ от него, как от врага народа. Переживал он это тяжело и как-то сказал: «Видно, весь мир с ума сошел». Глядя на него, я понял, что значит в беде верная жена.
В «пыточной комнате» я пробыл неделю.  Садиться не позволяли, а для меня длительное стояние было пыткой.  В первые же сутки отекли руки и ноги, пальцы стали толстыми, было больно ноге, затянутой в протез. А на второй день на больной ноге лопнула кожа. Я пожаловался, что стоять не могу.  «Стой, сволочь, скорее подпишешь». Через неделю втолкнули в камеру и наказали – «думай».
И я думал: пыток никто не выдерживает и человек подписывает все, что требуется. Из сотен заключенных, которых я знал, был только единственный человек, жестоко истязаемый и все-таки не подписавший требуемого. Это коммунист Шунько, заведующий окрсельхозотделом. Он сидел в одной камере со мной. С допросов его приносили избитого, без сознания. Как только он приходил в себя, вызывали и вновь истязали. Снова он оказывался в камере без сознания. Так повторялось много раз. Ничего не добившись, его освободили, восстановили в партии. Но видимо мозги у него оказались нарушенными. Произошел такой случай.
Он сидит в зале.  Где собирается партактив. Заходят двое работников НКВД, видимо истязавших его. Он вскочил и заорал: «Зачем этих палачей пустили?» и рассказал, что с ним проделывали в НКВД. Через несколько дней его вновь арестовали и больше я о нем ничего не слышал.
Я решил, что надо наврать на себя с некоторой пользой. Прежде всего, наговорить надо так, чтобы меня вывезли из Салехарда. Я знал, что арестованы мои начальники по ГУСМП. Я был в приятельских отношениях с начальником политотдела Михайловым и показал, что мы с ним разговаривали о неправильной политике партии, осуждали ее и думали какие меры надо принять, но конкретно ни до чего не договорились. Ход оказался удачным. Меня «подключили» к группе Омского отделения ГУСМП и вывезли в Омск, как и остальных работников ГУСМП: Вануйто – директора совхоза, Кирша – моего заместителя по Салехардскому отделению ГУСМП – и других. Я не допускал мысли, что в Омске творится беззаконие, и ехал с надеждой. Везли нас в каюте, из столовой носили еду. У конвоиров было моих денег порядочно, и я сказал, что если у кого нет денег, пусть платят буфету из моих. Ехали дней десять, и после тюрьмы это был хороший отдых.
… В Омске меня втолкнули в камеру, кажется, под номером 40. Она, по царским нормам, была рассчитана на семь человек – в ней было семь прикрепленных к стене кроватей, а теперь находилось сорок человек. В порядке очереди мне досталось место впритирку с парашей. По месту спанья можно было точно определить, кто тут «старожил»: они спали на кроватях, а остальные – на полу. Новички начинали движение от параши, а продвигались медленно. За год я не продвинулся и наполовину пола камеры.  У большинства вещей не было, я тоже имел только китель, и он служил мне подстилкой и одеждой. Правда, к зиме мне повезло. Я получил посылку – Станислава послала полушубок. Между прочим, меня сильно знобило, поднялась высокая температура, а заявить об этом – значит попасть в больницу, а из больницы почти никто не возвращался. Ежедневно уходил из тюрьмы фургон с трупами, на нем было написано: «Хлеб».
И вот во время болезни меня вызвали в коридор и вручили мне вспоротую посылку – полушубок. Впервые за много месяцев ночевал на мягком и в тепле. Проснулся бодрым, температуры не чувствовал и подумал: «Много ли человеку надо?» Большинство товарищей проводило зиму только в рубахах или пиджаках, мерзли ночами, даже омичам связь с родственниками была запрещена. Станислава рассказывала мне потом, что полушубок она послала «на авось», и он дошел.
Между прочим, это не первый счастливый случай, когда меня спасала забота Станиславы. Без нее я бы погиб. Например, в Салехардской тюрьме мы были лишены передач, получали 400 грамм черного хлеба и больше ничего. У меня началась цинга. Станислава подкупила надзирателя, и он передавал мне продукты, даже где-то доставала лимоны.
В камере Омской тюрьмы встретил бурята, с которым учился в 1922 году в Иркутской совпартшколе, - Баранникова, а также инспектора Ямало-Ненецкого окроно Мурачковского. От них я быстро узнал, что произвол НКВД в Омске был более диким, по сравнению с салехардским. Баранников мне рассказал об особом кабинете, где пытали электричеством, о работнике НКВД Саенко, который ходил по кабинетам и на спор выбивал зубы у допрашиваемых. Наслушался и о московских порядках в этом учреждении и понял, что это сумасшествие распространилось на всю страну. Часто обсуждали, а знает ли об этом ЦК и Сталин. Было много наивных, убежденных в том, что Сталин не знает, а стоит ему узнать – мы все выйдем на свободу. Я в этом сомневался и думал, что процессы над Рыковым, Бухариным и другими прошли не без участия сталина. Что показания на них вырваны из жертв в результате истязаний и написаны по плану НКВД. Был уверен. Что при моей жизни правда не восторжествует и народ не узнает о произволе. Даже думал, что, освободившись, уже стариком, опишу увиденный произвол, а писанину закопаю в землю – пусть хоть потомки узнают о прошлом. Доклад Хрущева на 20-м съезде партии избавил меня от необходимости писать для потомков. Я убежден, что Сталин был сумасшедшим, находился во власти мании преследования, и, если это так, не понимаю, почему об этом не сказать народу. Конечно, эпоха сталинизма дискредитировала всю нашу систему, и Хрущев – смелый человек – обнародовал преступления Сталина.
Пока прекращаю это описание. Получил отзыв на рукопись книги и надо заниматься более серьезной работой. Далее события, кратко, развертывались так:
В Омской тюрьме я провел год.
Этапом отправили в Салехард, а оттуда – в Яр-Сале, пытаясь найти новый повод к сдаче под суд за какое-либо гражданское преступление и этим оправдать арест. Повода не оказалось.
В июле 1939 года освободили.
Восстановили в партии».



Там много страшного, в воспоминаниях Броднева. И смерть сыновей, и разборки с уголовниками на якутских приисках, и гражданская война. Очень трудная жизнь досталась поколениям наших дедов и отцов.
Но никак не могу понять, как можно после всего перенесенного в 1937- 39 годах опять вернуться в систему и не кричать каждый раз при виде мерзавцев в синих фуражках с красными околышами:
- Кто пустил сюда этих палачей?!
А ведь он смог. Как?










Не нравится
Нравится
источник: http://omsk.livejournal.com/799282.html     рейтинг: 0  

Городской Блог