Речь писателя Даниила Гранина перед немецким бундестагом, которую он произнёс в День памяти жертв нацизма 27 января
Мне хотелось бы поблагодарить господина президента, председателя и всё руководство бундестага, депутатов за любезное приглашение выступить сегодня здесь, в такой знаменательный, во всяком случае для меня, день. Сегодня у нас в Петербурге люди идут на Пискарёвское кладбище, это одно из таких символических кладбищ города. Идут для того, чтобы вспомнить и отдать должное всем погибшим в годы блокады. Кладут на могильные холмы сухари, конфеты, печенье, чтобы выразить любовь и память к тем людям, для которых это была трагичная и жестокая история.
Она и для меня была трагичная и жестокая. Я начал войну с первых дней. Записался в народное ополчение — добровольцем. Зачем? Сегодня я даже не знаю зачем, но это, наверно, была чисто мальчишеская жажда романтики: как же без меня будет война, надо обязательно участвовать. Но ближайшие же дни войны меня отрезвили. Как и многих моих товарищей — жестоко отрезвили. Нас разбомбили, когда наш эшелон только прибыл на линию фронта. И с тех пор мы испытывали одно поражение за другим. Бежали, отступали, опять бежали. И наконец где-то в середине сентября мой полк сдал город Пушкин и мы отошли за черту города. Фронт рухнул. И началась блокада.
Все связи города, огромного мегаполиса, были отрезаны от Большой земли, и началась блокада, которая длилась 900 дней. Блокада была настолько внезапной и неожиданной, как, впрочем, и вся эта война — неожиданной для страны. Не было никаких запасов ни топлива, ни продовольствия, и вскоре, уже в октябре, началась карточная система. Хлеб выдавали по карточкам. А затем одно за другим начались катастрофические для города явления — прекратилась подача электроэнергии, перестали работать водопровод и канализация, не было отопления. И начались бедствия блокады.
Что такое карточная система? Это выглядело так: с 1 октября давали уже 400 граммов хлеба рабочим, 200 граммов — служащим, а уже в ноябре катастрофически начали сокращать норму выдачи. 250 граммов стали давать рабочим, а служащим и детям давали 125 граммов. Это ломтик хлеба — некачественного, пополам с целлюлозой, дурандой (жмых, остатки семян масличных растений после выжимания масла) и прочими примесями.
Никакого подвоза продовольствия не было. Надвигалась зима, и как назло лютая: тридцать — тридцать пять градусов. Огромный город лишился всякого жизнеобеспечения. Его ежедневно нещадно бомбили, обстреливали с воздуха. Наша часть находилась недалеко от города, можно было пешком дойти, и мы, сидя в окопах, слышали разрывы авиабомб и даже ощущали содрогание земли. Бомбили ежедневно. Начались пожары, горели дома. Так как нечем было заливать — воды не было, водопровод не работал, — они горели сутками. И мы с фронта, оборачиваясь назад, видели эти столбы чёрного дыма и гадали, где что горит.
К декабрю улицы и площади города завалило снегом, только кое-где оставались проезды для военных машин, памятники заложили мешками с песком, витрины магазинов заколотили — город преобразился. Ночью освещения не было. Патрули и редкие прохожие ходили со «светлячками» (светящимися значками. — Прим. ред.). Люди от голода начали терять силы. Но продолжали работать, ходить на предприятия, где ремонтировали танки, изготавливали снаряды, мины. И тут начало происходить следующее, то, о чём я в подробностях узнал только после войны.
Гитлер приказал в город не входить, чтобы избежать потерь в уличных боях, где танки не могли участвовать. Восемнадцатая армия фон Лееба отбивала все наши попытки прорвать кольцо блокады. Немецкие войска, по сути, весьма комфортно, без особых трудов ожидали, когда наступающий голод и морозы заставят город капитулировать. Фактически война становилась не войной, война со стороны противника становилась ожиданием, довольно комфортным ожиданием, капитуляции.
Я рассказываю сейчас об этих подробностях, которые связаны с моим личным солдатским опытом. И вообще выступаю не как писатель, не как свидетель, я выступаю скорее как солдат, участник тех событий, о которых знают немного. У меня чисто окопный опыт младшего офицера, но опыт, который имеет свои подробности, свои впечатления, достаточно важные, потому что они-то и составляли тот быт, ту плоть событий для каждого жителя города, да и для солдата Ленинградского фронта.
Уже в октябре начала расти смертность населения. Потому что при этой катастрофически малой норме питания люди быстро становились дистрофиками и умирали. За двадцать пять дней декабря умерли 40 тысяч человек. В феврале ежедневно умирало от голода по три с половиной тысячи человек. В дневниках того времени люди писали: «Господи, дожить бы до травы» — когда появится зелёная трава. Всего от голода умерло более одного миллиона человек. Маршал Жуков в своих воспоминаниях пишет, что умерли 1 миллион 200 тысяч человек. Смерть начала участвовать безмолвно и тихо в войне, заставляя этот город сдаться.
И считается, что наибольшее значение имел голод. Это не совсем так. На состоянии людей, на их психике, на их здоровье, самочувствии сказывались морозы — отопления ведь не было, — отсутствие воды… И я хочу рассказать некоторые подробности, которых почти нет в книгах и в описаниях того, что творилось во время блокады в квартирах, как люди жили. Дьявол блокады — он во многом именно в таких подробностях. Где брать воду? Люди, те, кто жил поблизости от каналов, от Невы, от набережных, делали проруби и оттуда доставали воду и несли домой эти вёдра. Поднимались на четвёртый, пятый, шестой этаж, несли эти вёдра, представляете? Те, кто жил подальше от воды, должны были собирать снег и топить его. Топили на «буржуйках» — это маленькие такие железные печки. А чем топить? Где брать дрова? Ломали мебель, взламывали паркеты, разбирали деревянные строения…
Уже спустя 35 лет после войны мы с белорусским писателем Адамовичем начали опрашивать уцелевших блокадников. Спрашивали, как они выживали, что творилось с ними во время блокады. Там были поразительные, беспощадные откровения. У матери умирает ребёнок. Ему было три года. Мать кладёт труп между окон, это зима… И каждый день отрезает по кусочку, чтобы накормить дочь. Спасти хотя бы дочь. Дочь не знала подробностей, ей было двенадцать лет. А мать всё знала, не позволила себе умереть и не позволила себе сойти с ума. Дочь эта выросла, и я с ней разговаривал. Тогда она не знала, чем её кормят. А спустя годы узнала. Вы представляете? Таких примеров можно много приводить — во что превратилась жизнь блокадника.
В квартирах жили в темноте. Завешивали чем попало окна, чтобы сохранить тепло, и освещали комнаты коптилками — это такая баночка, куда наливали трансформаторное или машинное масло. И вот этот крохотный язычок пламени горел изо дня в день, неделями, месяцами. Это было единственное освещение в домах. Появились так называемые чёрные рынки. Там можно было купить кусок хлеба, мешочек с крупой, какую-то рыбину, банку консервов. Всё это выменивалось на вещи — на шубу, на валенки, картины, серебряные ложки… А на улицах и в подъездах лежали трупы, завёрнутые в простыни.
Когда лёд стал крепнуть, проложили Дорогу жизни — по Ладожскому озеру. По ней двинулись машины, во-первых, чтобы вывозить детей, женщин, раненых и чтобы ввезти продовольствие в город. Дорогу нещадно обстреливали. Снаряды ломали лёд, машины шли под воду, но другого выхода не было.
Несколько раз меня посылали с фронта в штаб, и я бывал в городе. Тогда я увидел, как изменилась человеческая сущность блокадника. Главным героем в городе оказался «кто-то», «безымянный прохожий», который пытался поднять ослабшего, упавшего на землю дистрофика, отвести его — были такие пункты, там поили кипятком, ничего другого не было, — давали кружку кипятка. И это часто спасало людей. Это было проснувшееся в людях сострадание. Этот «кто-то» — один из важнейших, а может быть, самый важный герой блокадной жизни.
Однажды, в мае 1942 года, когда уже потеплело, всё растаяло и появилась опасность инфекций от большого количества трупов, нас, группу солдат и офицеров, послали в город, чтобы помочь вывезти трупы на кладбище. Трупы грудами лежали возле кладбищ, — родные и близкие старались довезти, но выкопать могилу в мёрзлой земле сил, конечно, не хватало. И мы грузили эти трупы в машины. Мы их кидали, как палки, — такие они были высохшие и лёгкие. Я никогда в жизни больше не испытывал этого жуткого ощущения.
В эвакуации были особые проблемы. Одна женщина рассказывала, как она поехала с детьми на Финляндский вокзал. Сзади шёл сын, ему было лет четырнадцать, а дочку маленькую она везла на санках. Она её довезла до вокзала, а сын по дороге отстал, он был очень истощённый. Что с ним стало, она не знала. Но помнила об этой, знаете, — беспощадной потере. И тогда, когда она нам рассказывала об этом, — помнила как свою вину.
Заместитель председателя правительства Советского Союза Алексей Косыгин был уполномоченный от Государственного комитета обороны и был послан в Ленинград. Он мне рассказывал, какая проблема ежедневно стояла перед ним. Отправлять по Дороге жизни на Большую землю детей, женщин, раненых или материалы, станки, цветные металлы, какие-то приборы — для военных заводов на Урале. Эта проблема выбора между людьми и приборами, необходимыми для военной промышленности, он рассказывал, какая это была мучительная и безвыходная проблема.
В городе висели характерные объявления, повсюду были листочки приклеены: «Произвожу похороны», «Рою могилы», «Отвожу покойников на кладбище». Всё это за кусок хлеба, за банку консервов…
Весной по Неве поплыли вереницы трупов красноармейцев. Но воду из Невы продолжали брать, отталкивая эти трупы, — а что делать? Приходилось пить и такую воду.
С июля 1942 года на фронте мы пытались прорвать кольцо блокады. Но неудачно, атака за атакой отбивались. Армия потеряла 130 тысяч человек, на протяжении нескольких месяцев пытаясь прорвать укрепления на другом берегу Невы.
Однажды мне принесли дневник блокадника, мальчика. Блокадные дневники — это был наиболее достоверный материал о том времени, особенно вместе с воспоминаниями людей, переживших блокаду. Вообще меня поразило, как много людей вели дневники, записывая то, что происходило в городе, всё, что они видели, что читали в газетах, то, что было важно для них… Юре было 14 лет, он жил с матерью и сестрой. Это была история совести мальчика, которая меня шокировала. В булочных точно, до грамма, взвешивали порцию положенного хлеба. Для этого приходилось отрезать ещё довески, чтобы выходило ровно 250–300 граммов. Обязанностью Юры в семье было достояться в очереди до хлеба и принести домой. Он был мучим голодом настолько, что ему стоило огромных трудов удержаться от того, чтобы не отщипнуть по дороге кусочек хлеба, особенно терзал его довесок, неудержимо хотелось съесть этот маленький кусочек, ни мать, ни сестрёнка, казалось бы, не узнали об этом.
Иногда он не выдерживал и съедал, он писал об этом в своём секретном дневнике. Он описывает, как стыдно было, признаётся в своей жадности, а потом и в бессовестности — вор, украл у своих, у матери, у сестры. Никто не знал об этом, но он мучился. В квартире соседями были муж и жена, муж был какой-то крупный начальник по строительству оборонных сооружений, ему полагался дополнительный паёк. На общей кухне жена готовила обед, варила кашу, сколько раз Юру тянуло, когда она выходила, схватить чего-то, зачерпнуть хоть рукой горячей каши. Он казнит себя за свою постыдную слабость. В его дневнике поражает постоянный поединок голода и совести, борьба между ними, яростные схватки, причём ежедневные, попытки сохранить свою порядочность. Мы не знаем, сумел ли он выжить, из дневника видно, как убывали его силы, но, даже уже полный дистрофик, он не позволял себе выпрашивать еду у соседей.
Спустя 35 лет после войны мы опросили для книги 200 человек блокадников. Каждый раз я допытывался: «Почему вы остались живы, если вы провели здесь всю блокаду?» Часто оказывалось, что спасались те, кто спасал других — стоял в очередях, добывал дрова, ухаживал, жертвовал коркой хлеба, кусочком сахара… Не всегда, но часто. Сострадание и милосердие — это типичные чувства блокадной жизни. Конечно, и спасатели умирали, но поражало меня то, как им помогала душа не расчеловечиваться. Как люди, кто остался в городе и не принимал участия в военных действиях, смогли остаться людьми.
Когда мы писали «Блокадную книгу», мы задавались вопросом — как же так, ведь немцы знали о том, что происходит в городе, от перебежчиков, от разведки. Они знали об этом кошмаре, об ужасах не только голода, — от всего, что происходило. Но они продолжали ждать. Ждали 900 дней. Ведь воевать с солдатами — это да, война — это солдатское дело. Но здесь голод воевал вместо солдат.
Я, будучи на переднем крае, долго не мог простить немцев за это. Я возненавидел немцев не только как противников, солдат вермахта, но и как тех, кто вопреки всем законам воинской чести, солдатского достоинства, офицерских традиций уничтожал людей. Я понимал, что война — это всегда грязь, кровь, — любая война… Наша армия несла огромные потери — до трети личного состава. Я долго не решался написать о своей войне. Но всё-таки написал об этом книгу не так давно. Рассказал о том, как я воевал. Зачем я это сделал? Наверно, это было подспудное желание рассказать всем моим погибшим однополчанам, которые погибали, не зная, чем кончится эта война, не зная, будет ли освобождён Ленинград. Я хотел сообщить им, что мы победили. Что они не зря погибли.
Вы знаете, существует такое сакральное пространство. Когда человек возвращается в сострадание и духовность. В конечном счёте всегда торжествует не сила, а справедливость и правда. И это чудо победы, любовь к жизни, к человеку…
Спасибо за внимание.
Депутаты Бундестага аплодировали стоя
Источник